Добро пожаловать!
И он непременно втесался бы в какую-нибудь историю
и непременно сидел бы в крепости, если бы не его ангел-хранитель, который
так и блюл его, так и ходил за ним, - это был князь Александр Одоевский,
погибший впоследствии по 14-му декабря... Боже мой! Отрадно вспомнить, что
за славный, что за единственный человек был этот князь Александр Одоевский.
21-го года, мужчина молодец, красавец, нравственный, как самая целомудренная
девушка, прекраснейшего, мягкого характера!.. Он никогда не оставлял
Грибоедова одного в театре, просто не отходил от него, как нянька, и часто
утаскивал его от заманчивого подъезда силой, за руку. Почти всегда, прямо из
театра, они приезжали прямо к нам, - я жил тогда с родственницей моей,
Варварой Семеновной Миклашевичевой, которая любила обоих - и Одоевского, и
Грибоедова, - как родных сыновей, - и всегда Грибоедов, смеясь, говорил
Одоевскому: "Ну, развязывай мешок, рассказывай", потому что непременно было
что-нибудь забавное. <...>
После нескольких перемен разговора речь коснулась прямо "Горя от ума".
- Знаете ли, Андрей Андреевич, - начал я, - я так много в жизнь свою с
ним возился и прежде, когда был помоложе, так часто вставлял в разговор
стихи из него, что раз одна очень умная дама сказала мне такое слово,
которого я никогда не забуду: "Il parait que c'est votre Evangile" {Кажется,
что это ваше Евангелие (фр.).}.
- Вы думаете, что я этому удивляюсь, - отвечал Жандр. - Нисколько. А я
так вот вас собираюсь удивить вещью точно в таком же роде. Знаете ли, что
сказал о "Горе от ума", не самому, правда, Грибоедову, а Булгарину, один
купец, с бородой, но человек, который любил читать, вообще любил
просвещение. "Ведь это, Фаддей Венедиктович, наше _светское евангелие_".
Каково вам это покажется?
- Что же он хотел этим выразить?
- А то, что если в Евангелии настоящем правила нравственности чисто
духовной, так в "Горе от ума" - правила общественной, житейской
нравственности...
Потом разговорились мы к чему-то, что Грибоедов был лично храбр.
- А знаете ли, - сказал Жандр, - что он был порядочно суеверен, и это
объясняется, если хотите, его живой поэтической натурой. Он верил
существованию какого-то высшего мира и всему чудесному. Раз приходит ко мне
весь бледный и расстроенный. "Что с тобой?" - "Чудеса, да и только, только
чудеса скверные". - "Да говори, пожалуйста". - "Вы с Варварой Семеновной все
утро были дома?" - "Все утро". - "И никуда не выходили?" - "Никуда". - "Ну,
так я вас обоих сейчас видел на Синем мосту". Я ничему сверхъестественному
не верю и рассмеялся над его словами и тревогой. "Смейся, - говорит, -
пожалуй, а знаешь ли, что со мной было в Тифлисе?" - "Говори". - "Иду я по
улице и вижу, что в самом конце ее один из тамошних моих знакомых ее
перешел. Тут, конечно, нет ничего удивительного, а удивительно то, что этот
же самый господин нагоняет меня на улице и начинает со мной говорить.
|